БЕСКОНЕЧНОЕ СЧАСТЬЕ В БЕСКОНЕЧНОСТИ 1 страница

Вступление

ПРОЛОГ

ВСТРЕЧА

ЛЕНА

ПОТАП (ЛИН)

ГОРОД

ПЕТУШОК

АДИ

ПУТЬ

ОБЩИНА

ЗЕРКАЛЬНЫЕ МИСТЕРИИ

о том, о сём, а в частности – ОБ ОБЩЕНИИ

МОРЕ

СТАРЫЙ ЛЕС… СКАЗКА…

ДАЛЫЧ

о том, о сём, а в частности – …

ЭПИЛОГ

приложение: метафиксация МНОГОГОЛОСЬЕ

вступление

Эта книга об изумительном и прекрасном человеке, Мастере ОЭМНИ, – Михаиле Петровиче Черноярцеве. Из тех, чьи жизни пересекались с его, стодвенадцатилетней, жизнью, – многие воспринимали Черноярцева искажённо, стереотипно-зигзагово: для кого-то он был колдуном или Антихристом, для кого-то – волшебником или Мессией, нежитью… стихийным духом… наваждением… Да только… не так всё это! Не так! Он – другой; он – Обладатель Несказанно Яркого Сердца, Букетик Солнечных Лучей, сверкающий на ПУТИ, добрый и тёплый человек.

О Михаиле Петровиче – исподволь и втуне – в разное время ходило множество легенд, невероятное количество слухов, обретавших иной раз обличье причудливое, далёкое от ясности-явности, далёкое от понимания. …О нём пробовали писать ( мне известно о двух таких попытках: в середине 30-х и в начале 50-х годов). Никто не довёл этого до конца, и рукописей тех судьба туманна ныне и неотзывна… Верно, не пришло ещё тогда время.

Я знаком с Черноярцевым семнадцать с половиной лет, и когда – теперь – возникло желание рассказать о нём, – эти семнадцать лет встали передо мной стеной-барьером… Как написать? Каждый фрагмент общения, каждая встреча – потенциальная книга. Потратить же целую жизнь на создание трёхсот-четырёхсоттомной эпопеи не было ни желания, ни сиюминутного хотенья. Да и зачем?!.. Старому Мастеру биографы не нужны, но – совершенно другое… совсем-совсем другое.

И тогда я решил, – просто представив вас друг другу, – вместо трёхсот-четырёхсот – написать три-четыре небольших книжки; три-четыре полудневниково-мемуарных книжки, пробежав в них легонько, в одно касание, многое, очень многое… Наверное, кому-то покажется написанное хаотичным, сумбурным (да так оно, верно, и есть), кому-то – туманным (но: я старался писать как можно проще, безыскуснее). Впрочем: что вышло – то вышло.

…Что вы различите в этом повествовании: странника…? мираж…? друга…? Не знаю. Но –

Доброго Пути!

––––––––– - –––––––––– - –––––––––––– - –––––––––––

Всеволод Сергеевич Шмаков, 2005

Миша всегда обожал петь. Песенки эти (их писал для него – давным-давно – один человек…) просты и незатейливы, мотив их лёгок, монотонен. Мне они нравятся; всегда нравились, – и одну из них я поставил в самое начало, как эпиграф:



села птица на забор

птица с дыркою в груди

села птица на забор

не сказала ничего

-

да и что тут говорить

если птица на заборе

и увидеть может всякий

птицу с дыркою в груди

-

мы стоим перед забором

не умея удивиться

и рассматривая птицу

через дырку на груди:

-

есть там мы

и нас там нет

есть там вы

и вас там нет

есть леса

и океаны

есть страданье

и любовь

-

...но не можем разглядеть:

чья же очередь сидеть

днём и ночью на заборе

с круглой дыркою в груди

––––––––– - –––––––––– - –––––––––––– - –––––––––––

ПРОЛОГ (пересказ со слов очевидца…)

– Ну надо же…

Широко разинувши рты, бомжи смотрели на резко сгустившееся и потемневшее пламя. Недогоревший хворост, кромка пылающих углей, дым – всё как бы втягивалось в твердеющий, сплюснутый с боков шар костра. Втянулось… Обрело очертания высокой сумрачной птицы… Прояснилось…

На поляне, посреди окраинного пустыря, где ещё недавно весело потрескивал жаркий и говорливый костерок, стоял, строго оглядывая забалделых пустырных бродяг, светло-чёрный аист. …Пооглядывался; переступил разок-другой тростинками-лапами; встряхнулся… Улетел.

– Надо же…

– Да, осерчал Миша-то… Осерчал…

– А чего он? Чего?..

– Да…

– Ну, а чего он?.. Мы же – ничего…

– А картошка, картошка-то где…?

– Ох…

– С ним всегда вот так… Не поймёшь… Осерчал…

– Ох…

– Да чего тут понимать! По сердцам нашим пробежался – ему и хватило!.. Зауродились…

– Да…?! Сам-то ты не урод, что ли?!!

– И я…

– Ох…

– На то он и колдун, чтобы чудить…

– Миша не колдун! Нет, не колдун…

– Да? А кто же?..

– Ангел…

– Ага, ангел… Как же…

– Ох…

Увлечённый обсуждением-бормотаньем, бомжовый контингент не сразу заметил высветлившего, омывшего пустырь рассвета. …Затихли. От рассвета пахло теплом, ветром и – разлитыми от края до края, окунувшими в себя всё и вся – небесами.

…А ещё: впервые за этот год – по кочкам, в оврагах, в полёгших-поникших за зиму сохлых зарослях многотравья – замелькали крохотные жёлтые цветы. Первые. Никем и ничем не затмеваемые. Солнечные

––––––––– - –––––––––– - –––––––––––– - –––––––––––



ВСТРЕЧА (1987 год)

И ни малейшего предчувствия, вот что любопытно!

Я сидел у края дороги на обломке бесцельной бетонной плиты. Ленивая была дорога, полупрозрачная и тёплая, словом – такая, какой и должна быть дорога в начале октября.

Ни одной подводы, ни одного грузовичка, – ничего, на что я рассчитывал после объявления на вокзале о поломке единственного на тот день автобуса. Нет, не то чтобы пройти десяток-другой километров было утомительно и в надрыв: погода ласковая, не жаркая, лёгкий прохладный ветерок, примятая и успокоенная недавним дождём пыль… Но – лениво как-то шлось, как-то нехотя и равнодушно.

Я отпил из фляги воды, достал из рюкзака тетрадь со стихами и, положив её под голову, растянулся на приятно шероховатой плите.

Задремал…

-

– Вы гусёк или гусик?

Этот голос – звончато-мягкий, не без приятности – тотчас же вытряхнул меня из сладкого сквозняка дрёмы. Я приподнял надвинутую на глаза кепку и покосился в сторону говорившего.

Передо мной стоял типичный деревенский мужичонка, лет сорока-сорока пяти. Спутанные светлые волосы, какой-то совсем уж бесцветный пух на подбородке, серая телогрейка, серые же засаленные брюки, кирзовые сапоги.

– Удобно ли вам? Не твёрдо ли? – заботливо осведомился мужичонка.

– Нормально, - ответил я и снова надвинул на глаза кепку. Было досадно и даже несколько утомительно, что – вот, вытряхнули из чего-то приятственно-аморфного, разбередили, потревожили. Я повернулся на левый бок – спиной к мужичку – и попытался вернуться в дрёму.

– Так вы гусёк или гусик…?

Это было уже слишком! Я резко развернулся, рассадив при этом о выступающий камешек колено, и оказался лицом к лицу с назойливым аборигеном.

– Слушайте, дядя, – не без злости сказал я, – шли бы вы!.. Куда шли – туда и идите! Вам что, заняться нечем?!

– Есть, конечно…

– Ну, так идите и занимайтесь! …И дайте, наконец, не трогавшему вас пешеходу покоя.

– Я бы дал… – в голосе мужичка появились совершенно искренние грустные нотки. – Я бы дал, но у меня и самого нет… О, ну конечно, изредка – бывает! Да – ой-йой-йой… – изредка.

– Вы о чём, собственно?

Я несколько растерялся.

– О покое, – ответил мужичонка. Он сказал это с какой-то укоризненной ласковостью, а потом – подшмыгнув штаны – преспокойно ухватил с плиты мою тетрадку со стихами и начал её листать.

Так, подумал я, на лицо встреча с местным дурачком. Этого ещё не хватало! Сначала – автобус накрылся, потом – накатила лень к передвижению и мне светила в ближайшем будущем ночёвка без всякого укрытия да ещё с дождём в перспективе… А теперь – юродивый шалун…!

– Отдайте тетрадь, – я сказал это мрачно и зачем-то – нервное, должно быть – облизнул губы.

Он поднял голову. Он посмотрел на меня.

Внутри вдруг шевельнулась, неизвестно откуда, жутковатая весёлость.

Он улыбнулся.

– Вы – не гусёк, вы не гусик… Вы – поэт! Ха! Шёл себе, шёл и подобрал на обочине поэта! Ха! …Снимаю перед вами шляпу, маэстро!

На его голове появилась драная, вся в сохлой соломе и ошмётках непонятной шелухи фетровая шляпа. Он поклонился, сдёрнул её с головы и широким, опять же – искренним, взмахом отправил вверх. После чего на нём появилась другая шляпа – зелёная, из искусственной кожи. И её он подбросил. Потом ещё одна – женская, из каракуля… И ещё… И ещё…

Я смотрел на землю, на всё увеличивающийся раскид пёстрого многошапочья. Это было похоже на причудливую грибную поляну… причудливую и нелепую. Я не старался понять то, что вижу; не было и мыслей во мне, – ни одной! Только: откуда-то издалёка тренькающее удивление по поводу своевременно (!) сломавшегося автобуса и – смотренье на ворох шляп...

– Отдайте тетрадь, – повторил я, обнаружив, что несколько охрип. Не дожидаясь, – выхватил из его рук свою тетрадь.

– Я не дурачок, маэстро… И я не местный.

Шляпы исчезли. Все. Разом. Но то что они были – не вызывало ни малейшего сомнения: пригнувшаяся трава на месте их недавнего лежанья ещё не распрямилась, а нераспрямлённые участки отличались округлостью.

Я молчал. Совсем не знал, что сказать. Но зато понял: нет во мне больше замкнутости и раздражения, а есть – интерес, даже восторг какой-то! Мне вдруг стало удивительно здорово жить!

– Давайте разведём костёр, маэстро. У вас есть чай, а у меня – котелок.

Он достал, – я так и не понял, откуда, – закопчённый алюминиевый котелок и помахал у меня перед носом.

– А…

– А я – букетик.

– Что?..

– Не что, а кто, – букетик-букетончик. Букетушка.

– Это что, вас так зовут? – я попытался съехидничать, но почувствовал себя при этом довольно неловко.

– Не совсем, – голос у мужичка был спокойный и улыбчатый. – Я – бродячий букетик солнечных лучей, – совершенно серьёзно заявил мой новый знакомый, – а зовут меня – Михаил Петрович Черноярцев, можно – Миша.

– Всеволод, – представился я в ответ.

– Нет, лучше – маэстро. Если вы, конечно, не против…

– Да пожалуйста…

– …И давайте на «ты»? а? …Мне кажется, что мы с вами уже почти родственники.

Этот вечер и ночь мы провели неподалёку от дороги, у костра. Меня очень мало занимали, разве что удивляли – где-то отдалённо, на заднем плане – его странности, хотя странностей выявилось предостаточно.

Ну, например: как-то по-особому сложив палочки и травинки, он дунул – еле-еле – и полыхнул огонь. Он поднял с земли маленький камешек, облизал его, повалял в пыли и бросил в котелок; я заглянул туда – котелок был полон воды. Он прошёлся вокруг костра, низко нагибаясь и прихлопывая ладонями землю, – прошёлся несколько раз, – потом сидели на обхлопанных им местах: тепло, мягкость, освежающая расслабленность; мне редко доводилось располагаться более уютно! …Всё это было, конечно, удивительно, но куда более удивительным проступило то, что возникло между нами в первый же час сидения у костра: мы друг друга понимали! Понимали с первых же слов, с полуслова и даже – без слов вовсе. Наверное, это было то, что он заметил сразу, а я – постепенно и по чуть-чуть: мы родственники… Хотя говорить – говорили, и говорили много, и говорили о многом.

-

(В шесть лет на меня вдруг очень сильно накатило желание понять: зачем я живу? Зачем? Для чего? Почему? Да и вообще: в чём смысл жизни? Моей жизни… всех жизней… всего-всего!.. ?..

Несколько месяцев я мучился, пытаясь выцарапать из откуда-то оттуда ответ. Был рассеян к окружающему; стал плохо спать; пропал аппетит. В одно время даже поднялась температура, и меня поволокли к врачу. Ничего, кроме температуры, врач не нашёл, и – махнув рукой – поставил ОРЗ…

Я искал, искал, искал, искал, искал…

Ну правда! Как же можно жить на свете, – да попросту жить, – не зная: зачем?.. Деревья, реки, облака, ветер, пыль, солнце, болезни, эхо, трещины на асфальте, злость, песни, тишина, нежность, дождь… – зачем??! Так много всего во мне. Так много всего вокруг меня. И так много всего возникает, когда я и то, что вокруг, – соприкасаемся. Уже тогда я писал стихи: маленькие песенки, для себя… Это было очень дорого, это приходило сокровенным, родным… И вдруг: осознанная неосмысленность бытия придавила, накренила, смяла радость поющих, танцующих слов.

Поначалу я приставал к взрослым, этим всезнающим и серьёзным персонам. Увы! В их ответах – многоречивых и маловразумительных – детская интуиция мигом выхватывала несостоятельность и беспомощность… даже в коротких: «Вот вырастешь – узнаешь!» «Есть такая наука – философия, но сейчас ты ничего не поймёшь, это не для маленьких!» Честнее всех и отчётливее – прямо – ответил мой папа: «Не знаю, Севка…» «Как же так, – спросил я, – ты столько лет живёшь, и живёшь без этого?!» «Трудно без этого, – согласился он, – иногда – совсем плохо. Можно придумать множество ответов… красивых ответов, сложных… грубых и безыскусных… Люди, как правило, вполне обходятся этими фальшивками.» «А философия…?» «А что философия, сынок?..» И папа процитировал мне слова Лиса из «Маленького Принца» Экзюпери: «– Прощай, – сказал Лис. – Вот мой секрет, он очень прост: зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь…» «Ищи, сынок, ищи… но – сердцем. Понимаешь?»

Я понял. И протягивался, протягивался – не разумом, но сердцем – во всё, что было во мне и вокруг. Протягивался-истягивался до состояния дрожащей струны. Казалось, что – вот-вот! – что-то взорвётся во мне, размечется в клочья, в пыль…

И вот, месяца через три метаний-горений, пришёл несказанный сон, – один из немногих, помнимых с детства, снов. На то он и несказанный, – не смогу я его рассказать… но – главное: меня растворила в себе ВСЕЛЕННАЯ, всего, без остатка; разнесла по крошечке в каждое из своих проявлений-творений. А потом…

Проснувшись утром, я ощутил себя сверкающей серебристой шкатулкой, в которой – на синем пушистом бархате – лежали три слова:

БЕСКОНЕЧНОЕ СЧАСТЬЕ В БЕСКОНЕЧНОСТИ

Я редко кому за десять прошедших с того сна лет говорил эти слова. Непонимание, как правило, подобно жёсткой острогрудой стене, о которую ты, часто – с разбега, разбиваешься в кровь. Такое не очень хочется повторять.

…Вы только представьте себе, что для меня было встретить человека, который не просто – принял ЭТО, но для которого ЭТО было – как и для меня – однозначно и безоглядно родным!

-

Почти сразу же выяснилось, что Миша знает обо мне столько, сколько я вряд ли сумел бы ему рассказать даже за неделю бурного общения.

…Он знал, как в пионерском лагере, где меня упорно и язвительно высмеивали за пристрастие писать стихи и разговаривать с деревьями, я, пытаясь подружиться с сотоварищами по отряду, устроил ночью в палате пляску игральных карт, зубных щёток и бумажных самолётиков. Это стоило мне сильнейшей головной боли, онемела спина… Ребята сами просили о подобном представлении, но после него (хватало и воплей, и даже слёз; перепугались жутко!) со мной все перестали разговаривать, обходили, как зачумлённого, даже в лагерной столовой – за столиком на четверых – я сидел один.

…Миша знал и о мытарствах в психиатрической больнице, куда меня любезно, но настойчиво поместили по рекомендации Комитета Госбезопасности, – предварительно исключив из школы и обвинив в антисоветской пропаганде. Там было трудно, тяжело. Там было учительно; я многое перемерял в себе: что-то – принял без остатка, что-то – выбросил навсегда. Но – главное! – прочно закрепил умение, невзирая ни на какие тягости и пакости, оставаться самим собой.

…Миша знал и о том, что около двух месяцев назад умер мой папа… Всё это время мне было безумно плохо, и он принимал, бережно, как равного товарища в нашей прикостровой ночёвке мою боль…

«Маэстро, – говорил мне букетик-Миша, – ты разбрасываешь свои ветви повсюду. Немудрено, что они так часто попадают под топоры и садовые ножницы! Почему ты забываешь о корнях? – отдай свою силу им!..»

Закипела вода. Я достал из рюкзака жестяную коробочку и заварил чай.

«Маэстро, – говорил мне букетик-Миша, – ты собираешь тишину с верхушек древесных, с поверхности листьев, с луговых трав… Но почему – почему? – ты избегаешь озёр? Ты приблизься к ним… Как же можно без этого? Ты найди свою тропиночку к ним… Найди…»

Чай настоялся. Мы прихлёбывали по очереди из котелка, сидя рядом, почти упираясь плечами. Нынешний вкус моего старого затхлого чая был совершенно иным, необычайным и находился в удивительном созвучии-сокасании с тёмно-синим, затянутым тучами небом, с переливчато мерцающей прямизной пламени, с хрипким шёпотом птиц из неподалёковой рощи…

«Маэстро, – говорил мне букетик-Миша, – ты пристально вглядываешься в звёзды и цветы, в ветер и камни… Ты пытаешься прильнуть, крепко прижаться к их сущности, угадать и приблизить к себе их сердцевину, узнать все вопросы и все ответы, которые есть у них… Твоё хождение извилисто и смутно, ты одинок. Напрасно это, ну посуди сам! Зачем, зачем не спросишь у них? Они щедры – о! – нет скупости в соприкосновении! Они щедры, и лишь твоя гордыня помеха вашей встрече…»

Костёр горел уже второй час. Вначале я порывался поискать хвороста в окрестностях, но Миша удержал меня. Незачем, сказал он, без нужды топтать землю, гораздо проще – попросить у сухих кусочков древесных тел, которые уже соединились с огнём, побыть с ними подольше. Он отставил в сторону котелок, прижал руки к коленям, подался вперёд, вытянув шею… И – запел. Не было у этой песни слов, не было сколько-нибудь явной мелодии, – только скользящие, отблёскивающие осенней прозеленью звуковые чешуйки, понятные в своей просьбе, очевидные в своей благодарности.

Костёр горел долго. Всю ночь.

– Миша, почему ты остановился возле меня?

– Просто… Просто так. Мне понравился твой свет.

– О чём ты?..

– О свете, о чём же ещё! Я шёл. Я смотрел по сторонам. Во мне было предчувствие хорошего, предчувствие доброй встречи. Я посмотрел налево – и ничего не увидел. Я посмотрел направо – и увидел лежащего на какой-то бетонной плите юношу, а из него и вокруг него – глубокая пронзительная синева с яркими фиолетовыми сполохами! Мне это очень понравилось, и я остановился посмотреть-полюбоваться. Потом – потянуло окликнуть тебя. Уже окликая – понял: это – встреча.

– А я этого не понял…

– Ну, маэстро, ты был в дрёме. Ты был в липком и утягивающем: дорога обиделась на тебя, обволокла, стала обгладывать…

– Обиделась? Но за что?!

– За насилие. Ты совершал насилие над собой, перемещаясь туда, куда вовсе не хотел перемещаться. Ты ведь и теперь не хочешь идти туда, куда собираешься отправиться утром? Так? Ты приобщил к насилию над собой дорогу, и она возмутилась, обиделась. К тому же здесь недавно произошло что-то тяжёлое, и дорога до сих пор напряжена. Ты попался под горячую руку, но как мне кажется, поделом: не насильничай.

(«Не насильничай…» Я возвращался из краткой домашней побывки в село Селиваново, где учился в лесном техникуме. Проучился я всего месяц, но уже отчётливо убедился, как по-идиотски влез в совсем чужое для меня, совсем бессмысленное.

Всё дело в том, что я с детства мечтал быть лесником. Лес всегда приближался ко мне родным и желанным существом. Я мечтал: избушка, деревья, птицы, звери, цветы, речушка… а может – болотце… И – тишина… тишина… И – стихи… стихи… стихи…! Ох!..

Лесной техникум был не так уж далеко от Тулы. Приняли меня сразу же, без экзаменов. Переезд в общежитие… Начало учёбы… Я принюхался, осмотрелся, вник, и – ужаснулся: это ж надо было так попасть впросак! Не лесники выходили отсюда, а полуграмотные и тускловзглядые чиновники лесного хозяйства.

Караул! Помогите! …Пришла пора задуматься о сборе чемодана и поспешном – опрометью! – бегстве.

Да. Но пока… Пока я действительно – насильничал; страшно не хотелось возвращаться! – волок себя в сторону техникума буквально за шиворот.)

– Не бери в голову, маэстро, – Миша слегка приобнял меня и заглянул в глаза. – Ну, вляпался в какашку, так вынь ногу да обмой!

– Вот так вот: взять и вынуть. И всё. Да? – Я рассмеялся. Рассмеялся и Миша.

– Возвращайся в Тулу. Это – твой город. Ты будешь часто покидать его, следы свои разбрасывая причудливо, интересно… но – всегда возвращаться… Тебя ждёт очень бурная жизнь, маэстро! И придётся быть очень внимательным, иначе – разобьёшься, и никто тебя больше не склеит.

Он протянул мне раскрытую ладонь с двумя сухими земляными ломтиками. Всмотревшись, мне стало ясно, что оба этих ломтика – я, и оба моих «я» – одиноки… Это было до того печально и сиротливо, что навернулись слёзы.

Миша стиснул ладонь в кулак; стиснул, но – вновь развернул в ладонь: на ладони сидела бабочка. Она явилась в строгом и простом рисунке по крыльям, с крохотными, но заметно мерцающими глазками. Она вообще больше походила не на бабочку, а на птицу, – строгую и непонятную.

Миша прошептал: «– Удачи тебе!..» и подбросил бабочку вверх. Та немножко покружила над нами, присаживаясь мимолётно то на мою, то на Мишину голову, потом – по спирали, нарастающими витками – поднялась в небо и стала неразличима…

Как ни покажется странным, но меня эти чудеса не ошеломляли. Так получилось, что удивительное и необычное – довольно часто встречались мне в жизни, с самого детства. Слабо и мало, – но кое-что я умел и сам. А с четырнадцати лет проснулась способность слышать, всё чаще и чаще – понимая, голоса деревьев, трав, ветров, зверюшек, камней… Позже – научился слышать голоса пустых конфетных бумажек, крутящихся в приасфальтовом сквозняке, кастрюль, проводов, домов… свитера, обнимающего моё тело… и многое-многое другое… Улавливать и понимать их чувства… Это неразличимо и прочно вплелось в жизнь, став такой же неотъемлемой частью естества, как дыхание, как ежедневный приём пищи, как повсевременно копошащиеся и пляшущие мысли. То, что делал Миша, – не проходило мимо понимания, было очевидным до капельки, но эта очевидность находилась где-то на грани восприятия, на тонкой паутинной кромке, где место только тончайшим из чувств. Очевидность фиксировалась как нечто ясное и отчётливое, но – вместе с тем – и зыбкое: мне бы совсем не удалось её сформулировать, даже фрагментарно, даже для самого себя. Я воспринимал исходящее от Михаила Петровича Черноярцева как подарок – с радостным удивлением и радостным замиранием, как нечто неотделимое от Миши, без чего он – уже не он, не он вовсе.

Но, тем не менее, потянуло спросить:

– Скажи, ты часто чудотворствуешь вот так…?

– А разве я чудотворствую? – Он посмотрел на меня с некоторой обалделостью, достаточной, чтобы почувствовать себя дураком.

– Прости… Я хотел спросить: часто ли ты бываешь публичен в своих естественных проявлениях, или – только так, наедине, тет-а-тет?

– Как умно и красиво ты говоришь, маэстро!.. – Миша вперился в меня с явно издевательским восхищением.

– Как могу – так и говорю, – буркнул я, уцепляя от углей котелок с чаем.

– …Да по-разному. Мне редко удаётся смотреть на себя со стороны. Иногда, когда приходится подолгу бывать среди людей, – например, остановиться на пять-шесть деньков в какой-нибудь деревеньке, – я очень быстро начинаю чувствовать отвращение и страх вокруг себя. Это очень тяжело, Сева, чувствовать себя кем-то, вызывающим отвращение и страх. …Я беру свою сумчонку и – ухожу.

– А за фокусника не принимают?

– Принимают… И за фокусника, и за галлюцинацию… За что ни попадя! Да это, впрочем, не важно. Меня очень мало интересуют люди сами по себе, – они слишком одинаковы для интереса, слишком предсказуемы. Мне их жалко… Но поваленное ради нового нужника дерево – куда как жальче! И рыбёшку с разодранным крюками ртом – тоже. И плачущую под буром или лопатой землю, с кишащими в ней корешками и жучками… Я не хочу сейчас говорить об этом, маэстро. Давай лучше петь, а? Давай!

Он объяснил мне, как искать в пространстве песню, как принимать её, ничего не спутав, как преломлять её собою, ничего не перемешав. Всё оказалось очень просто, и – очень-очень здорово!

Это проступило похожим на плытиё в тёплой переливчатой пушистости. Мелодия менялась каждое мгновение, разбрызгивалась, мерцала; она была срощена со словами в одно, – со словами какого-то напрочь забытого и невероятно старого языка. Я не знал этого языка, но понимал его без малейшего изъяна; каждый звук… каждый оттенок звука… Мы пели, чуть раскачиваясь, пригасив взгляд – и вместе с нами раскачивалось пламя костра, заросли крапивы, пульсирующий многоцветными вспышками воздух.

…Но – песня закончилась. Неожиданно. И погас костёр.

Рассвело.

Миша сладко потянулся, обтёр драным телогрейковым рукавом сапоги, встал. Встал и я.

– Помоги мне, - Миша огляделся. – Нужно как можно больше маленьких и – по возможности – круглых камешков.

– А зачем они тебе?

Я тоже оглядел окрестности: камешков видно не было.

– Нужны. Пора уходить.

– ?

– Мы ещё встретимся с тобой, маэстро. Не переживай! …Но сейчас мне нужны камешки. Помоги их собрать, пожалуйста.

– Ну, нужны так нужны…

Мы стали собирать камешки. Дело оказалось занудливым и долгим. Миша принимал не всякий камешек, большую часть собранного мной он браковал.

Часа через полтора, однако, сборы подошли к концу. Перед остывшим костровищем высилась целая горка небольших и близких к сферической форме камней. Я смотрел на них весьма оторопело, совершенно не чувствуя, на фига мы занимались столько времени такой ерундой.

Миша сунул руку в горку, вытащив один, пожалуй – самый маленький, камешек. Вся – тщательно складывавшаяся горка – развалилась. Вытащил, – размахнулся, – бросил его вперёд. Камешек упал совсем рядом, метрах в трёх, несмотря на то, что брошен был с приложением изрядного усилия. Миша встрепенулся, отряхнул зачем-то брюки, подбежал к месту падения.

– Здесь, маэстро!

Мы стали выстраивать из камешков круг. Я носил, он строил. Я носил, он строил. Выстроил.

– Сева, окажи милость: когда я уйду – камушки-то поразбросай. По разным сторонам их поразбросай… да! – по разным сторонам.

Сморщил нос, поправил на мне сбившуюся набок кепку, шагнул в круг, и – исчез.

-

Да, конечно, я разбросал камешки. Я собрал рюкзак и приготовился идти.

…Но идти мне совсем не хотелось: не хотелось уходить отсюда, а хотелось – это я точно помню – зареветь.

Не заревел; вышел на дорогу и пошагал в сторону Селиваново.

-

– Привет, старик!..

– Привет! Ты что, совсем обалдел, – занятия пропускаешь?!

– Привет!..

– Привет!..

– Здорово!..

– Севка, ты жратвы припёр?..

– Салют! Ну как там, в Туле?..

– Привет!..

Кто-то стукал меня по плечу. Кто-то заглядывал в рюкзак. Всё это воспринималось будто бы в полусне. …Сиротские запахи общежития, тоскливые, усталые стены, снующие по лестницам четырёхэтажки люди… – дряблая вялая энергия, скользящая и свивающаяся в тряские, неровные кляксы.

«Нет, бежать отсюда. Бежать, – подумал я, – и чем быстрее – тем лучше…!»

Лёжа ночью в своей кровати – я попытался разобраться: что это была за встреча? что мне в ней? и вообще – что теперь? как…? Очень многое во мне шевельнулось. Очень многое разбередилось. Выявилось. Вспомнилось.

-

С этого дня я совсем забросил техникумовскую бредятину и принялся упорную безотдыховую работу.

О! – всего за один месяц удалось так много. Ощущение пространственных линий стало чётким и твёрдым, закрепилось. Появилась возможность проникновения в инородные психологизмы. Я забирался на какую-нибудь крышу и, попросив ветер учить меня, – танцевал, запоминая каждое движение, доносимое ветром. Это помогало – сдвигая близлежащие слои пространства – видеть и слышать многие, длящиеся по параллелям, бытийности. Выявилось и закрепилось умение улавливать песни; с их помощью – понимать то, что воспринималось, но не понималось в детстве: пробредающие между людей тени… мечущиеся всяко шарообразные существа, коих особенно в изобилии – по городам… провисшие – то тут, то там – и разнообразные по своей геометрии сквозные переходы… и т. д. и т. п. Но более всего: окрепла – прямо-таки расцвела! – возможность воспринимать и осознавать голоса всего сущего, что промеж и окрест людей, в данном – Условно-Конкретном – бытие.


2716511455273756.html
2716616454111807.html
    PR.RU™